Russian · ЧАСТЬ ВТОРАЯ · Глава шестая

VI

Петр Степанович прошел сперва к Кириллову. Тот был, по обыкновению, один и в этот раз проделывал среди комнаты гимнастику, то есть, расставив ноги, вертел каким-то особенным образом над собою руками. На полу лежал мяч. На столе стоял неприбранный утренний чай, уже холодный. Петр Степанович постоял с минуту на пороге.

Вы, однако ж, о здоровье своем сильно заботитесь, — проговорил он громко и весело, входя в комнату, — какой славный, однако же, мяч, фу, как отскакивает; он тоже для гимнастики?

Кириллов надел сюртук.

Да, тоже для здоровья, — пробормотал он сухо, — садитесь.

Я на минуту. А впрочем, сяду. Здоровье здоровьем, но я пришел напомнить об уговоре. Приближается «в некотором смысле» наш срок-с, — заключил он с неловким вывертом.

Какой уговор?

Как какой уговор? — всполохнулся Петр Степанович, даже испугался.

Это не уговор и не обязанность, я ничем не вязал себя, с вашей стороны ошибка.

Послушайте, что же вы это делаете? — вскочил уж совсем Петр Степанович.

Свою волю.

Какую?

Прежнюю.

То есть как же это понять? Значит ли, что вы в прежних мыслях?

Значит. Только уговору нет и не было, и я ничем не вязал. Была одна моя воля и теперь одна моя воля.

Кириллов объяснялся резко и брезгливо.

Я согласен, согласен, пусть воля, лишь бы эта воля не изменилась, — уселся опять с удовлетворенным видом Петр Степанович. — Вы сердитесь за слова. Вы что-то очень стали последнее время сердиты; я потому избегал посещать. Впрочем, был совершенно уверен, что не измените.

Я вас очень не люблю; но совершенно уверены можете быть. Хоть и не признаю измены и неизмены.

Однако знаете, — всполохнулся опять Петр Степанович, — надо бы опять поговорить толком, чтобы не сбиться. Дело требует точности, а вы меня ужасно как горошите. Позволяете поговорить?

Говорите, — отрезал Кириллов, смотря в угол.

Вы давно уже положили лишить себя жизни... то есть у вас такая была идея. Так, что ли, я выразился? Нет ли какой ошибки?

У меня и теперь такая же идея.

Прекрасно. Заметьте при этом, что вас никто не принуждал к тому.

Еще бы; как вы говорите глупо.

Пусть, пусть; я очень глупо выразился. Без сомнения, было бы очень глупо к тому принуждать; я продолжаю: вы были членом Общества еще при старой организации и открылись тогда же одному из членов Общества.

Я не открывался, а просто сказал.

Пусть. И смешно бы было в этом «открываться», что за исповедь? Вы просто сказали, и прекрасно.

Нет, не прекрасно, потому что вы очень мямлите. Я вам не обязан никаким отчетом, и мыслей моих вы не можете понимать. Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу страха смерти, потому... потому что вам нечего тут знать... Чего вы? Чай хотите пить? Холодный. Дайте я вам другой стакан принесу.

Петр Степанович действительно схватился было за чайник и искал порожней посудины. Кириллов сходил в шкаф и принес чистый стакан.

Я сейчас у Кармазинова завтракал, — заметил гость, — потом слушал, как он говорил, и вспотел, а сюда бежал — тоже вспотел, смерть хочется пить.

Пейте. Чай холодный хорошо.

Кириллов опять уселся на стул и опять уперся глазами в угол.

В Обществе произошла мысль, — продолжал он тем же голосом, — что я могу быть тем полезен, если убью себя, и что когда вы что-нибудь тут накутите и будут виновных искать, то я вдруг застрелюсь и оставлю письмо, что это я всё сделал, так что вас целый год подозревать не могут.

Хоть несколько дней; и день один дорог.

Хорошо. В этом смысле мне сказали, чтоб я, если хочу, подождал. Я сказал, что подожду, пока скажут срок от Общества, потому что мне всё равно.

Да, но вспомните, что вы обязались, когда будете сочинять предсмертное письмо, то не иначе как вместе со мной, и, прибыв в Россию, будете в моем... ну, одним словом, в моем распоряжении, то есть на один только этот случай, разумеется, а во всех других вы, конечно, свободны, — почти с любезностию прибавил Петр Степанович.

Я не обязался, а согласился, потому что мне всё равно.

И прекрасно, прекрасно, я нисколько не имею намерения стеснять ваше самолюбие, но...

Тут не самолюбие.

Но вспомните, что вам собрали сто двадцать талеров на дорогу, стало быть, вы брали деньги.

Совсем нет, — вспыхнул Кириллов, — деньги не с тем. За это не берут.

Берут иногда.

Врете вы. Я заявил письмом из Петербурга, а в Петербурге заплатил вам сто двадцать талеров, вам в руки... и они туда отосланы, если только вы не задержали у себя.

Хорошо, хорошо, я ни в чем не спорю, отосланы. Главное, что вы в тех же мыслях, как прежде.

В тех самых. Когда вы придете и скажете «пора», я всё исполню. Что, очень скоро?

Не так много дней... Но помните, записку мы сочиняем вместе, в ту же ночь.Хоть и днем. Вы сказали, надо взять на себя прокламации?

И кое-что еще.

Я не всё возьму на себя.

Чего же не возьмете? — всполохнулся опять Петр Степанович.

Чего не захочу; довольно. Я не хочу больше о том говорить.

Петр Степанович скрепился и переменил разговор.

Я о другом, — предупредил он, — будете вы сегодня вечером у наших? Виргинский именинник, под тем предлогом и соберутся.

Не хочу.

Сделайте одолжение, будьте. Надо. Надо внушить и числом и лицом... У вас лицо... ну, одним словом, у вас лицо фатальное.

Вы находите? — рассмеялся Кириллов. — Хорошо, приду; только не для лица. Когда?

О, пораньше, в половине седьмого. И знаете, вы можете войти, сесть и ни с кем не говорить, сколько бы там их ни было. Только, знаете, не забудьте захватить с собою бумагу и карандаш.

Это зачем?

Ведь вам всё равно; а это моя особенная просьба. Вы только будете сидеть, ни с кем ровно не говоря, слушать и изредка делать как бы отметки; ну хоть рисуйте что-нибудь.

Какой вздор, зачем?

Ну коли вам всё равно; ведь вы всё говорите, что вам всё равно.

Нет, зачем?

А вот затем, что тот член от Общества, ревизор, засел в Москве, а я там кой-кому объявил, что, может быть, посетит ревизор; и они будут думать, что вы-то и есть ревизор, а так как вы уже здесь три недели, то еще больше удивятся.

Фокусы. Никакого ревизора у вас нет в Москве.

Ну пусть нет, черт его и дери, вам-то какое дело и чем это вас затруднит? Сами же член Общества.

Скажите им, что я ревизор; я буду сидеть и молчать, а бумагу и карандаш не хочу.

Да почему?

Не хочу.

Петр Степанович разозлился, даже позеленел, но опять скрепил себя, встал и взял шляпу.

Этот у вас? — произнес он вдруг вполголоса.

У меня.

Это хорошо. Я скоро его выведу, не беспокойтесь.

Я не беспокоюсь. Он только ночует. Старуха в больнице, сноха померла; я два дня один. Я ему показал место в заборе, где доска вынимается; он пролезет, никто не видит.

Я его скоро возьму.

Он говорит, что у него много мест ночевать.

Он врет, его ищут, а здесь пока незаметно. Разве вы с ним пускаетесь в разговоры?

Да, всю ночь. Он вас очень ругает. Я ему ночью Апокалипсис читал, и чай. Очень слушал; даже очень, всю ночь.

А, черт, да вы его в христианскую веру обратите!

Он и то христианской веры. Не беспокойтесь, зарежет. Кого вы хотите зарезать?

Нет, он не для того у меня; он для другого... А Шатов про Федьку знает?

Я с, Шатовым ничего не говорю и не вижу.

Злится, что ли?

Нет, не злимся, а только отворачиваемся. Слишком долго вместе в Америке пролежали.

Я сейчас к нему зайду.

Как хотите.

Мы со Ставрогиным к вам тоже, может, зайдем оттуда, этак часов в десять.

Приходите.

Мне с ним надо поговорить о важном... Знаете, подарите-ка мне ваш мяч; к чему вам теперь? Я тоже для гимнастики. Я вам, пожалуй, заплачу деньги.

Возьмите так.

Петр Степанович положил мяч в задний карман.

А я вам не дам ничего против Ставрогина, — пробормотал вслед Кириллов, выпуская гостя. Тот с удивлением посмотрел на него, но не ответил.

Последние слова Кириллова смутили Петра Степановича чрезвычайно; он еще не успел их осмыслить, но еще на лестнице к Шатову постарался переделать свой недовольный вид в ласковую физиономию. Шатов был дома и немного болен. Он лежал на постели, впрочем одетый.

Вот неудача! — вскричал Петр Степанович с порога. — Серьезно больны? Ласковое выражение его лица вдруг исчезло; что-то злобное засверкало в глазах.

Нисколько, — нервно привскочил Шатов, — я вовсе не болен, немного голова...

Он даже потерялся; внезапное появление такого гостя решительно испугало его. — Я именно по такому делу, что хворать не следует, — начал Петр Степанович быстро и как бы властно, — позвольте сесть (он сел), а вы садитесь опять на вашу койку, вот так. Сегодня под видом дня рождения Виргинского соберутся у него из наших; другого, впрочем, оттенка не будет вовсе, приняты меры. Я приду с Николаем Ставрогиным. Вас бы я, конечно, не потащил туда, зная ваш теперешний образ мыслей... то есть в том смысле, чтобы вас там не мучить, а не из того, что мы думаем, что вы донесете. Но вышло так, что вам придется идти. Вы там встретите тех самых, с которыми окончательно и порешим, каким образом вам оставить Общество и кому сдать, что у вас находится. Сделаем неприметно; я вас отведу куда-нибудь в угол; народу много, а всем незачем знать. Признаться, мне пришлось-таки из-за вас язык поточить; но теперь, кажется, и они согласны, с тем, разумеется, чтобы вы сдали типографию и все бумаги. Тогда ступайте себе на все четыре стороны.

Шатов выслушал нахмуренно и злобно. Нервный недавний испуг оставил его совсем.

Я не признаю никакой обязанности давать черт знает кому отчет, — проговорил он наотрез, — никто меня не может отпускать на волю.

Не совсем. Вам многое было доверено. Вы не имели права прямо разрывать. И, наконец, вы никогда не заявляли о том ясно, так что вводили их в двусмысленное положение.

Я, как приехал сюда, заявил ясно письмом.

Нет, не ясно, — спокойно оспаривал Петр Степанович, — я вам прислал, например, «Светлую личность», чтобы здесь напечатать и экземпляры сложить до востребования где-нибудь тут у вас; тоже две прокламации. Вы воротили с письмом двусмысленным, ничего не обозначающим.

Я прямо отказался печатать.

Да, но не прямо. Вы написали: «Не могу», но не объяснили, по какой причине. «Не могу» не значит «не хочу». Можно было подумать, что вы просто от материальных причин не можете. Так это и поняли и сочли, что вы все-таки согласны продолжать связь с Обществом, а стало быть, могли опять вам что-нибудь доверить, следовательно, себя компрометировать. Здесь они говорят, что вы просто хотели обмануть, с тем чтобы, получив какое-нибудь важное сообщение, донести. Я вас защищал изо всех сил и показал ваш письменный ответ в две строки, как документ в вашу пользу. Но и сам должен был сознаться, перечитав теперь, что эти две строчки неясны и вводят в обман.

А у вас так тщательно сохранилось это письмо?

Это ничего, что оно у меня сохранилось; оно и теперь у меня.

Ну и пускай, черт!.. — яростно вскричал Шатов. — Пускай ваши дураки считают, что я донес, какое мне дело! Я бы желал посмотреть, что вы мне можете сделать?

Вас бы отметили и при первом успехе революции повесили.

Это когда вы захватите верховную власть и покорите Россию?

Вы не смейтесь. Повторяю, я вас отстаивал. Так ли, этак, а все-таки я вам явиться сегодня советую. К чему напрасные слова из-за какой-то фальшивой гордости? Не лучше ли расстаться дружелюбно? Ведь уж во всяком случае вам придется сдавать станок и буквы и старые бумажки, вот о том и поговорим.

Приду, — проворчал Шатов, в раздумье понурив голову.

Петр Степанович искоса рассматривал его с своего места.

Ставрогин будет? — спросил вдруг Шатов, подымая голову.

Будет непременно.

Хе-хе!

Опять с минуту помолчали. Шатов брезгливо и раздражительно ухмылялся.

А эта ваша подлая «Светлая личность», которую я не хотел здесь печатать, напечатана?

Напечатана.

Гимназистов уверять, что вам сам Герцен в альбом написал?

Сам Герцен.

Опять помолчали минуты с три. Шатов встал наконец с постели.

Ступайте вон от меня, я не хочу сидеть вместе с вами.

Иду, — даже как-то весело проговорил Петр Степанович, немедленно подымаясь, — одно только слово: Кириллов, кажется, один-одинешенек теперь во флигеле, без служанки?

Один-одинешенек. Ступайте, я не могу оставаться в одной с вами комнате.

«Ну, хорош же ты теперь! — весело обдумывал Петр Степанович, выходя на улицу, — хорош будешь и вечером, а мне именно такого тебя теперь надо, и лучше желать нельзя, лучше желать нельзя! Сам русский бог помогает!»